Святитель Василий Великий. Том 2. Письма
Удивительно, как ободрил и утешил ты меня своими письмами, когда терял уже я бодрость от немилостей, так называемого, счастья, которым всегда полагались мне какие-нибудь препятствия к свиданию с тобою. Иногда спрашивал я даже сам себя: не справедливо ли повторяемое многими, что есть какая-то необходимость и судьба, управляющая и маловажными и важнейшими из наших дел, и что мы — люди ни в чем сами не властны; или, если не это, без сомнения, какое-то счастье преследует жизнь человеческую? и такие мысли найдешь весьма извинительными, когда узнаешь причины, которыми доведен я до них.
По молве о твоей философии оставил я Афины, презрев все тамошнее. С такою поспешностью проехал город на Геллеспонте (Константинополь), с какою ни один Улисс не бежал от пения Сирен. С удивлением, правда, взирал на Азию, но поспешал к митрополии (к Кесари) всех красот. Когда же прибыл на родину, и поискав, не нашел там тебя великое кое для меня приобретение; с этого самого времени было у меня уже много разных причин, служивших неожиданным препятствием. Непременно надобно было или сделаться мне больным, и потому не видаться с тобою, или не иметь возможности ехать вместе, когда отправлялся ты на восток, а, наконец, когда, перенеся тысячи пудов, достиг я Сирии, и там не свидеться с философом, который отбыл к Египтянам. Опять надобно было отправляться в Египет, совершить путь дальний и трудный, но и здесь не получить, чего домогался. И столько был я несчастлив в любви к тебе, что надобно мне стало или идти к Персам, следовать за тобою к самым отдаленным варварам (ты, конечно, поехал бы и туда; так противоборствовал мне демон!), или сидеть здесь в Александровом городе, как это и случилось. И мне кажется, если бы не отказался я идти за тобою, подобно овце, которую манят, показывая ей ветвь, тебе довелось бы идти далее индийского Нисса, и скитаться в стране, ежели только есть какая на краю обитаемой нами вселенной. Но к чему говорить много? И теперь, напоследок, когда проживаешь ты на родине, не удалось мне видеться с тобою, потому что удерживают меня от этого продолжительные недуги. А если и впереди они не облегчатся; то и зимою не увижусь с твоею ученостью. Не дело ли это судьбы, как сам бы ты сказал? Не дело ли необходимости? Почти не превосходит ли это и выдуманные стихотворцами басни о Тантале?
Но, как сказано, обрадован я твоими письмами, и не удержусь больше прежней мысли. Напротив того утверждаю, что надобно благодарить Бога, когда подает Он блага, и не выходить из терпения, когда не ущедряет ими. Поэтому, если даст мне возможность видеться с тобою, то, конечно, признаю это для себя и самым лучшим и вместе самым приятным делом. А если замедлится наше свидание, перенесу эту потерю благодушно; потому что Бог, без всякого сомнения, распоряжает нашими делами лучше, нежели как предначертали бы мы сами.
Когда брат Григорий писал мне, что хочет видеться со мною, и присовокупил, что у тебя то же самое намерение,— не мог я ожидать сего, частою потому, что нередко бывал обманут и боюсь верить, а частою потому, что развлечен был делами. Пора уже мне удалиться в Понт, где напоследок, если угодно Богу, положу, может быть, конец своему скитанию. Ибо, с трудом отказавшись от напрасных надежд, какие имел некогда на тебя, вернее же, если говорить правду, отказавшись от сонных грез (ибо хвалю того, кто надежды назвал сновидениями в бодрственном состоянии), иду теперь в Понт учиться, как жить. Здесь, конечно, указывает мне Бог место, в точности соответствующее нраву, ибо таким вижу его в действительности, каким на досуге и для забавы привык нередко представлять себе в уме.
Это - высокая гора, покрытая частым лесом, на северной стороне орошаемая холодными и прозрачными водами. По подгорью ее стелется покатая долина, непрестанно утучняемая влагами из горы. Кругом долины сам собой выросший лес, из различных всякого рода деревьев, служит ей как бы оградой, и в сравнении с ней ничего почти не значит Калипсин остров, красоте которого особенно, кажется, дивится Омир. Ибо немногого недостает, чтобы долине, по причине ограждающих ее отовсюду оплотов, походить на остров. С двух сторон прорыты глубокие овраги, а сбоку — река, текущая со стремнины, служит также непрерывной и неприступной стеной и луновидными изгибами примыкает к оврагам, поэтому доступы в подгорья заграждены. Один только есть в него вход, которым владеем мы. За местом нашего жительства есть другой гребень, возвышенную свою вершину подъемлющий над горою, и с него вся равнина развертывается перед взором. С высоты можно видеть и текущую мимо равнины реку, которая, по моему мнению, доставляет не меньше наслаждения, как и Стримон, если смотреть на него из Амфиполя. Ибо Стримон, в медленном своем течении разливаясь в виде озера, по своей неподвижности едва не перестает быть и рекою. А эта река, будучи быстрее всех, мне известных, свирепеет несколько при соседнем утесе и, отражаясь от оного, кружится в глубоком водовороте, чем доставляет мне и всякому зрителю весьма приятный вид, а туземным жителям приносит самую удовлетворительную пользу и в пучинах своих питает множество рыб. Нужно ли говорить о земной прохладе и о ветерках с реки? Множеству цветов и певчих птиц пусть дивится кто другой, а у меня нет досужего времени обращать на это внимание. Из всего, что могу сказать о моем убежище, наиболее важно то, что, по удобству положения будучи способно произращать всякие плоды, для меня возращает сладостнейший из плодов — безмолвие, потому что не только освобождает от городских мятежей, но и не заводит к нам ни одного путника, кроме встречающихся с нами на звериной ловле. Ибо сверх всего прочего здесь водятся и звери, впрочем, не медведи или ваши волки: нет, здесь живут стада оленей, диких коз, зайцы и тому подобное. Поэтому рассуди, какой опасности подвергся бы я, скудоумный, если бы подобное убежище упорно вздумал применивать на Тиберин — эту земную пропасть? Извини, что спешу теперь в него. Ибо, конечно, и Алкмеон, нашедши Ехинады, не согласился бы продолжать свое скитание.
Некоторые, пришедшие к нам из Анкиры (а их много, трудно даже и перечислить, притом все говорят единогласно), известили меня, что ты, любезная глава (как почтительнее выразить мне это), не с приятностию и не по обыкновению своему воспоминаешь обо мне. Но меня, как известно тебе, не поражает ничто человеческое, и всякая перемена не неожиданна для человека, который давно изведал немощь естества и удобство из одной противоположности переходить в другую. Потому не ставлю того в велико, если изменилось нечто в наших отношениях, и вместо прежней себе чести слышу теперь укоризны и оскорбления. Показалось же мне действительно странным и необычайным твое ко мне до того изменившееся расположение, что гневаешься и досадуешь на меня, даже, как говорят слышавшие, грозишь мне чем-то. Угрозам этим, скажу правду, много я смеялся. И совершенно стал бы ребенком, если бы убоялся подобных страхований. Страшным же и многоозабочивающим почел я то, что твоя во всем точность, которая, как был я уверен, соблюдена к утешению Церквей быть опорой правой веры и семенем древней и истинной любви, столько заимствовалась из настоящего положения дел, что хулы каких ни есть людей для тебя важнее дознанного обо мне долговременным опытом, и ты без доказательств увлекаешься в нелепые подозрения. Что еще говорю: в подозрения? Кто негодует и грозит, как сказывают это о тебе, тот по-видимому обнаруживает в себе гнев не подозревающего, но ясно и неоспоримо уже уверившегося.
Но, как сказал я, причину сему приписываю настоящему времени. Ибо великий ли был труд, чудный мой, переговорить со мною о чем бы то ни было в кратком письме как бы одному на один или, если не хотел доверить подобного дела письму, вызвать меня к себе? А если непременно должно было вывести дело наружу и неудержимость гнева не давала времени к отсрочке, то можно было к объяснению со мною употребить посредником либо из людей близких и навыкших хранить тайну. Но теперь кому из приходящих к вам по какой бы то ни было нужде не разглашают, будто бы пишу и слагаю что-то зловредное? А как утверждают пересказывающие речи твои слово в слово, тобой употреблено это самое речение.
Но сколько ни думаю сам с собою, ничем не могу объяснить себе этого. Почему приходит в ум и такого рода мысль: не из еретиков ли кто, злонамеренно подписав мое имя под своими сочинениями, огорчил правоту веры твоей и вынудил у тебя такое слово? А что писано мною против осмелившихся утверждать, что Сын и Бог в сущности не подобен Богу и Отцу, или против говоривших хульно, что Дух Святый есть тварь и произведение, на то, конечно, не согласился бы произнести сей укоризны ты, который подъял великие и славные подвиги за православие. Но сам ты разрешишь мое недоумение, если благоволишь ясно сказать имя того, кто ввел тебя в огорчение против меня.
Когда, по милости Божией и при помощи твоих молитв, поднялся я, по-видимому, несколько с болезненного одра и начал собираться с силами, тогда наступила зима, которая заключает меня дома и принуждает сидеть на одном месте. Правда, что она гораздо лучше против обыкновенного, но все же служит для меня достаточным препятствием найти в продолжение ее возможность не только пуститься в дорогу, но хотя немного выглянуть из дому. Впрочем, для меня немаловажно и то, что удостаиваюсь беседовать с твоим богочестием чрез письма и даже успокаиваю себя надеждою и от тебя иметь вознаграждение. А если дозволит время, продлится еще жизнь моя и голод не сделает для меня путешествие невозможным, то вскоре, может быть, по молитвам твоим, исполню свое желание и, улучив тебя дома, на всей свободе обогащусь великими сокровищами твоей мудрости.
Если бы стал я по порядку описывать причины, до сего времени меня задерживавшие, как ни сильно было мое стремление к твоему богочестию, то наполнил бы ими бесконечно длинную историю. Не буду говорить о болезнях, следовавших одна за другою, о неудобствах зимнего времени, о непрерывности дел, как об известном, о чем и прежде уже доносил твоему совершенству. А теперь и единственное утешение, какое имел в жизни (разумею матерь мою),— и оно отнято у меня по грехам моим. И не смейся надо мной что в таких летах жалуюсь на сиротство, напротив того, извини меня, что не могу терпеливо перенести разлуку с такою душою, которой равных по достоинству не вижу в оставшихся. Поэтому опять возвратились ко мне недуги, опять лежу на одре в совершенном изнеможении оскудевающих сил, и только с часу на час ожидаю неминуемого конца жизни.
А Церкви почти в таком же положении, как и мое тело: не видно никакой доброй надежды, дела непрестанно клонятся к худшему.
Между тем Неокесария и Анкира имеют, кажется, преемников на место почивших, и доселе спокойны. Да и мне злоумышляющие до сего времени не успели сделать ничего такого, что удовлетворяло бы их гневу и злобе, и причину этого явно приписываю твоим молитвам о Церквах. Посему не преставай молиться о Церквах и усердно просить Бога.
Удостоившихся прислуживать твоей святости премного приветствую.
У нас не миновался еще голод, потому необходимо мне оставаться еще в городе или для снабжения нуждающихся, или из сострадания к бедствующим. Поэтому и теперь не мог я вступить в путь вместе с достопочтеннейшим братом Ипатием, которого могу назвать братом не только в похвалу, но и по естественному между нами родству, потому что мы одной крови. Сколько страдает от болезни, небезызвестно сие и твоей чести; но меня огорчает то, что пресечена ему всякая надежда на облегчение, потому что и имеющим дарование исцелений не дано было про. извести над ним обыкновенных своих действий. Почему опять призывает на помощь твои молитвы. Снизойди же к его прошению и, по сердоболию своему к страждущим, а равно и для меня который за него ходатайствую, приими его по обычаю под свое покровительство; и если можно, вызови к себе благоговейнейших из братий, чтобы при глазах твоих приложили о нем попечение; а если невозможно сие, благоволи послать его при письме и поручить вниманию начальствующих.
Какую думаешь, болезнь причинил душе моей слух об этой клевете, рассеянной против меня некоторыми, не боящимися Судии, Который угрожает всем «глаголющим лжу» (ср.: Пс.5, 7)? Целую ночь провел я без сна по причине выражений, какие употребила любовь твоя: так глубоко коснулась печаль моего сердца! Ибо подлинно клевета, по словам Соломона, «мужа смиряет» (Притч.29,23); и нет человека столько нечувствительного бы не пострадал душевно и не преклонился до земли, став добычей языка, готового говорить ложь. Но необходимо все покрывать, все терпеть, отмщение за себя предоставляя Господу, Который не презрит нас, потому что «оклеветаяй убогаго раздражает Сотворшаго» (Притч.14,31). Впрочем, сложившие эту новую хульную басню на меня, должно быть, вовсе не верят Господу, Который утвердительно сказал, что и за праздное слово воздадим ответ на день Суда (см. Мф.12, 36). Скажи же мне, я предавал проклятию блаженного Диания? Ибо вот что донесено до меня. Где и когда? В чьем присутствии? Под каким предлогом? Словесно ли только или письменно? Другим ли в этом последовал или сам был начинщиком и самовольным распорядителем в такой дерзости? Какое бесстыдство в людях — обо всем говорить так легко! Какое презрение судов Божиих! Разве к выдумке своей прибавят еще, что бывал я когда-нибудь не в своем уме и не понимал собственных слов своих, потому что, сколько знаю, владея своим рассудком, не сделал я ничего подобного, да и сначала не держал того в мыслях. Напротив того, гораздо более сознаю в себе, что с первых лет жизни воспитывался я в любви к Дианию и, взирая на сего мужа, видел только, как он почтен, как величествен, сколько имеет в лице священнолепия. А когда раскрылся во мне уже разум, тогда узнал я его и по душевным совершенствам и радовался, если бывал с ним вместе, изучая простоту и благородство и свободу его нравов, а также и другие свойства, мягкость сердца, великость духа и вместе кротость, чинность, негневливость, приветливость, доступность, соединенную с сановитостью. Почему и причислял его к мужам, отличнейшим по добродетели.
Впрочем (не скрою правды), перед кончиной его жизни со многими из боящихся Господа в отечестве моем скорбел я о нем тяжкой скорбью за подпись под изложением веры, принесенным из Константинополя Георгием. Потом по кротости нрава и по скромности, желая всех несомненно уверить в отеческом сердоболии, когда впал в болезнь, от которой кончил и жизнь, призвав меня, сказал он: «Свидетельствуюсь Господом, что хотя в простоте сердца согласился я на принесенное из Константинополя писание, однако же нимало не имел мысли отвергать веру, изложенную никейскими святыми отцами, и не инаково содержу в сердце, но как принял вначале; и молюсь не быть отлученным от части тех блаженных трехсот осьмнадцати епископов, которые объявили Вселенной благочестивое провозвестие». Посему после такого удостоверения, уничтожив всякое сомнение в сердце, как самому тебе известно, приступил я к общению с ним и прекратил свою скорбь. Таковы мои отношения к этому мужу. Если же кто скажет, что он знает какую-либо незаконную мою хулу на сего мужа, то пусть не в углу, как раб, нашептывает об этом, но, выступив против меня, явно обличит со всею свободою.
Как мне препираться с тобою письмами? Как побранить тебя надлежащим образом за твое во всем простодушие? Скажи мне, кто три раза попадает в те же сети? Кто три раза попадает в одну петлю? И с бессловесными нелегко случиться этому. Ты принес мне одно письмо под вымышленным именем, будто бы от достопочтеннейшего епископа и общего нашего дяди, обманывая меня, не знаю для чего. Я принял письмо как принесенное тобою от епископа. Да как было не принять? От радости показывал его многим из друзей и благодарил Бога. Подлог открылся, потому что сам епископ из собственных уст своих отрекся от письма. Этим приведен я был в стыд; подавленный упреком в подлоге и обмане, желал, чтобы подо мною расступилась земля. Потом подали мне другое письмо, присланное будто бы от самого епископа со слугой твоим Астерием. Но и этого также не посылал епископ, как донес мне достопочтеннейший брат Анфим. Еще третье письмо принес мне Адамантий. Как надлежало мне принять его, когда прислано чрез тебя и чрез твоих? Желал бы иметь каменное сердце, чтобы не помнить прошедшего, не чувствовать настоящего, подобно бессловесным, поникши взором в землю, перенести всякий удар. Но что мне делать со своим рассудком, который после первого и второго опыта не может принять сего без исследования? И сие пишу, чтобы побранить тебя за простоту которую нахожу и в другое время неприличной христианам, а тем более несообразною с настоящими обстоятельствами; по крайней мере вперед и себя побереги, и меня пощади, потому что (надобно же мне поговорить с тобою свободно) ты в подобных делах служитель, не стоящий доверия. Впрочем, кто бы ни были приславшие письмо, отвечал я им как следует. Поэтому подвергаешь ли ты меня испытанию, если прислал письмо, действительно полученное от епископов, ответ сделан.
Тебе же, как брату, который не забывал родства и смотрел на меня не как на врага, следовало бы в настоящее время заботиться об ином, потому что вступил я в такую жизнь, которая, превышая мои силы, сокрушает тело и тяготит душу. Даже поелику вел ты против меня такую войну, то и по этой причине должен бы ты был теперь прийти ко мне и разделить со мною дела, ибо сказано: «братия в нуждах полезны да будут» (ср.: Притч. 17, 17).
Если в самом деле достопочтеннейшие епископы согласны на свидание со мною, то пусть назначат мне определенное место и время и пригласят меня чрез собственных своих людей. Ибо как не отказываюсь прийти на свидание с моим дядей, так не потерплю, если приглашение будет сделано ненадлежащим образом.
«Молчах, еда и всегда умолчу и потерплю» (Ис.42, 14) долее, чтобы против себя самого подтвердить, как несносен вред молчания, когда не буду и сам писать, и слушать обращающего ко мне слово? Ибо доселе терпеливо державшись этой печальной мысли, нахожу для себя приличным сказать словами Пророка: «Терпех яко раждающая» (Ис. 42, 14),— терпел, всегда желая или свидания, или слова и всегда не получая сего за грехи мои. Другой сему причины не могу и придумать, но уверяюсь, что за старые свои грехи несу наказание в разделении со своею любовью, если только кому бы то ни было, тем паче мне, которому ты сначала был вместо отца, дозволено будет в рассуждении тебя употребить это слово — «разделение». Но теперь грех мой, подобно какому-то густому облаку облекая меня, произвел неведение всего этого. Ибо когда посмотрю, что случившееся, кроме причиненной мне печали, не принесло никакого иного плода, тогда несправедливо ли приписывать мне настоящее грехам своим? Но если грехи причиною происшедшего, то пусть это по крайней мере положит конец неприятностям. И если тут было что по предусмотрению, то намерение, без сомнения, выполнено, потому что немалое время нес я утрату. Почему, не удерживаясь долее, первым отверз я уста и умоляю тебя вспомнить обо мне, а также и о себе, который во всю жизнь больше, нежели сколько требовалось по твоему родству, показывал о мне попечения; умоляю ради меня полюбить теперь и город, а не чуждаться его по моей вине.
Итак, ежели есть какое утешение о Христе и какое общение Духа и ежели есть сколько-нибудь сердоболия и сострадательности, то исполни мою просьбу, прекрати все, приводившее в уныние, положи некоторое начало тому, что веселило бы на будущее время; сам веди других к лучшему, а не за другим следуй, куда не должно, потому что и телесные черты нельзя признать кому-либо так собственно принадлежащими, как душе твоей принадлежат мир и кротость. Такому же человеку прилично привлекать к себе других и делать, чтобы все приближающиеся к тебе исполнились кротостью твоего нрава, как благовонием некоего мира, ежели и есть теперь нечто противоборствующее, то в скором времени и оно познает благо мира. Но пока от несогласия имеют место клеветы, по необходимости непрестанно растут худые подозрения. Потому и им неприлично не порадеть обо мне, а более всех неприлично твоей чести. Ибо если и погрешаю в чем, то, вразумленный, исправляюсь. Сие же невозможно без свидания. А если не сделал я несправедливости, то за что меня ненавидят? И сие-то представляю в собственное свое оправдание.
Но что скажут о себе Церкви, которые не на добро себе участвуют в нашем несогласии, об этом лучше молчать. Ибо веду слово не для того, чтобы оскорбить, но чтобы положить конец оскорбительному. От твоего же благоразумия ничто, конечно, не сокрыто; напротив того, и сам в уме своем изобретешь, и другим скажешь нечто такое, что гораздо важнее и совершеннее придуманного мною, потому что прежде меня видел ты вред, какой терпят Церкви, и больше моего скорбишь о том, издавна наученный Господом не презирать никого из меньших. Теперь же вред ограничивается не одним или двоими, но целые города и народы участвуют в наших несчастиях. Ибо нужно ли и говорить о той молве, которая идет о нас в странах отдаленных? Потому прилично твоему великодушию уступить любопрительность другим, лучше же сказать, если возможно, истребить ее и в их душе, самому препобедить огорчительное терпением. Ибо мстить свойственно всякому прогневанному, а стать выше самого гнева — это свойственно тебе одному и разве тому, кто близок к тебе по добродетели. Не скажу еще того, что негодующий на меня изливает гнев свой на человека, не сделавшего никакой несправедливости. Поэтому или прибытием своим, или письмом, или приглашением к себе, или каким тебе угодно способом утешь мою душу. А мое желание, чтобы твое благочестие явило себя Церкви и самим лицезрением твоим и словами твоей благодати подало врачевание мне и вместе народу. Поэтому если возможно сие, то всего лучше будет; а если угодно тебе и другое что, приимем и то. Только снизойди на мою просьбу и извести наверное о том, что заблагорассудится твоему благоразумию.
Заметили ошибку в тексте? Выделите её мышкой и нажмите Ctrl+Enter